XXX

В следующую ночь после странного разговора Лючио с Мэвис Клер гроза, предназначенная разрушить мою жизнь, разразилась со страшной внезапностью. Ни одного предупреждения! Она явилась в тот момент, когда я считал себя счастливым! Весь тот день — последний день гордости и самопоздравления — я вполне наслаждался жизнью; это был также день, когда Сибилла казалась превращенной в нежную ласковую женщину, какою я не знал ее до тех пор, когда все ее обаяние красоты и грации было направлено к тому, чтобы пленить и поработить меня! Или она хотела околдовать и покорить Лючио?

Об этом я никогда не думал, никогда не помышлял. Я только видел в моей жене чародейку самой сладострастной и тонкой прелести — женщину, самое платье которой, казалось, охватывало ее нежно, как бы гордясь покрывать такие восхитительные формы, существо, каждый взгляд которого был блестящ, каждая улыбка которого была восхитительна, и голос которого, звучавший самыми мягкими и ласкающими нотами, в каждом слове убеждал меня в глубокой и постоянной любви, какою я не пользовался еще до сей поры!

Часы летели на золотых крыльях; мы все трое — Сибилла, я и Лючио — достигли, как я воображал, совершенно дружеского единства и взаимного понимания; мы провели этот последний день в дальнем лесу Виллосмира, под роскошным балдахином из осенних листьев, сквозь которые солнце бросало розовые и золотые лучи: мы завтракали на открытом воздухе. Лючио пел для нас старые баллады и любовные романсы, и сама листва, казалось, дрожала от радости при звуках такой упоительной мелодии, — и ни одно облачко не омрачало полного мира и удовольствия.

Мэвис Клер не было с нами, и я был доволен. Как-то я чувствовал, что в последнее время она была более или менее дисгармонирующим элементом в нашей компании. Я восхищался ею, я даже любил ее — полупокровительственной любовью вроде братской; тем не менее я сознавал, что ее пути не были нашими путями, ее мысли — нашими мыслями. Конечно, я винил ее в этом; я заключил, что это происходило от того, что у нее был, как я называл, «литературный эгоизм» вместо его правильного имени: духа уважаемой независимости. Я не принимал во внимание свой собственный раздутый эгоизм и решил, что Мэвис Клер была очаровательной молодой женщиной с большим литературным дарованием и поразительной гордостью, делавшей невозможным для нее знакомство со многими из так называемой «высшей аристократии», так как она никогда бы не опустилась до необходимого уровня раболепного подобострастия, которого они ожидали и которого и я, конечно, требовал.

Я был бы почти склонен отнести ее к Грабстрит, если б чувства справедливости и стыда не удерживали меня от того, чтобы нанести ей это оскорбление даже в мыслях. Я был слишком поглощен своими обширными ресурсами несметного богатства для понимания факта, что тот, кто, подобно Мэвис, добывает независимость одной лишь умственной работой, имеет право чувствовать гораздо большую гордость, чем те, кто с самого рождения или по наследству делаются обладателями миллионов. Опятьтаки литературное положение Мэвис Клер, хотя лично я ее любил, было всегда для меня в некотором роде упреком, когда я думал о собственнных тщетных усилиях завоевать лавры. Итак, вообще я был доволен, что она не провела этот день с нами в лесу; конечно, если б я обращал внимание на мелочи, составляющие сумму жизни, я бы вспомнил слова Лючио, сказанные ей, что он «больше не встретит ее на земле», но я счел их просто мелодраматической речью, не имеющею никакого умышленного значения.

Таким образом мои последние двадцать четыре часа протекли в невозмутимом спокойствии, я чувствовал усиливающееся удовольствие в существовании и начинал верить, что будущее готовит для меня более светлые дни, чем я отваживался ожидать в последнее время. Новая фаза ласковости и нежности в Сибилле по отношению ко мне, в связи с ее редкой красотой, предвещала, что недоразумения между нами будут недолговременны, и что ее натура, слишком рано сделанная жесткой и циничной «светским» воспитанием, смягчится со временем до той прекрасной женственности, которая, в конце концов, есть лучшая прелесть в женщине.

Так я думал в блаженной мечтательности, под осенней листвой, рядом с моей красавицей-женой, слушая могучие звуки великолепного голоса моего друга Лючио, лившиеся в диких чарующих мелодиях. Между тем солнце заходило, и сумерки бросали свои тени. Затем наступил вечер — вечер, который лишь на несколько часов спустился над спокойным пейзажем, на навсегда — надо мной.

Мы обедали поздно и, приятно утомленные проведенным на воздухе днем, рано разошлись. В последнее время я пользовался крепким сном, и мне думается, что я проспал несколько часов, когда, вдруг, я был разбужен как будто повелительным прикосновением какой-то невидимой руки. Я вскочил на постели. Ночная лампа тускло горела, и при ее свете я увидел, что Сибиллы около меня не было. Мое сердце подпрыгнуло и затем почти замерло; предчувствие чего-то неожиданного и злополучного леденило мою кровь. Я отдернул вышитые шелковые занавеси кровати и заглянул в комнату; она была пуста. Тогда я поспешно встал, оделся и подошел к двери; она была старательно притворена, но не заперта, как это было, когда мы удалились на ночь. Я открыл ее без малейшего шума и посмотрел в длинный проход — там никого. Против двери спальни была винтовая дубовая лестница, ведущая вниз в широкий коридор, который в прежнее время служил музыкальной комнатой или картинной галереей; старый орган, до сих пор приятного тона, занимал один конец его, со своими золотыми трубами, поднимающимися до украшенного лепною работой потолка; другой конец был освещен большим круглым окном наподобие церковного, из редкого старого цветного стекла, в рисунках, представляющих жития святых, а в центре сюжетом было мученичество св. Стефана. Подойдя осторожно к балюстраде, выходящей на эту галерею, я посмотрел вниз и с момент ничего не мог видеть на полированном полу, кроме узоров, набросанных лунным светом, падающим из большого окна, но когда я, затаив дыхание, выжидал, дивясь, куда могла пойти Сибилла в это ночное время, я увидел высокую движущуюся тень и услышал подавленный звук голосов.

Со страшно бьющимся сердцем и с ощущением удушья в горле, полный странных мыслей и подозрении, которые я не смел определить, я медленно и крадучись спустился с лестницы, и прежде, чем моя нога дотронулась до последней ступеньки, я увидел то, от чего я чуть не упал на землю, потрясенный; я отшатнулся и жестоко кусал губы, чтобы подавить крик, едва не вырвавшийся у меня. Там, предо мной, вся залитая лунным светом, стояла на коленях моя жена, облаченная в прозрачную воздушную белую одежду, которая скорее обрисовывала, чем скрывала очертания ее форм; ее роскошные волосы падали в беспорядке, ее руки были умоляюще сложены, ее лицо поднято вверх, а над нею возвышалась темная величественная фигура Лючио.

Я глядел на пару сухими горящими глазами. Что это значило? Была ль она, моя жена, неверна? Был ли он, мой друг, изменником?

Терпение, терпение! — бормотал я сам себе. — Несомненно, это кусочек представления, подобный тому, что разыгрался прошлою ночью с Мэвис Клер! Терпение! Послушаем эту комедию. И, прижавшись плотно к стене, затаив дыхание, я ждал ее голоса и его; когда они заговорят, я узнаю, да, я узнаю все. И я устремил на них мои глаза, смутно дивясь даже в моей тоске странному свету на лице Лючио — свету, который едва ли был отражением луны, так как он стоял спиной к окну. Презрение сквозило на его лице.

Какое настроение овладело им? Почему он даже в моих притупленных мыслях казался больше, чем человек? Почему самая его красота казалась безобразной в этот момент, и сам вид его — странным? Т-с! Т-с! Она заговорила — моя жена; я слышал каждое ее слово, слышал все и терпел все, не упав мертвым к ее ногам в чрезмерности моего бесчестия и отчаяния.

— Я люблю вас! — простонала она. — Лючио, я люблю вас, и моя любовь убивает меня! Будьте милосердны! Имейте сострадание к моей страсти! Полюбите меня на один час, на один короткий час! Это немного, что я прошу, и потом делайте со мной, что хотите, мучьте меня, опозорьте меня в глазах общества, прокляните меня перед небом. Мне все нипочем, я ваша телом и душой; я люблю вас!